Современное искусство прирожденных стариков
В искусстве, как, впрочем, и во всех остальных сферах жизни, принято искать некую поколенческую историю: поколение 60−х или 90−х… Десятилетие вроде бы суммирует некое знание о самой деятельной части общества.
Иосиф Бакштейн о поколении, которого нет
Я не вижу оформившегося поколения сорокалетних среди современных российских художников. Я знаю, что они из другого поколения, чем я. И кто-то из них мне индивидуально интересен, а кто-то нет. В 90−е годы было поколение Олега Кулика, Дубосарского и Виноградова. В 90−е было поколение 90−х. А поколения двухтысячных я пока не чувствую. В 90−е, понятно, была сложная политическая ситуация, и в ней формировались художественные движения. И они идентифицировались с поколенческими.
Сегодня есть отдельные художники, но групп, направлений я пока не очень замечаю. Переходный период, модернизация на политическом уровне, формирование рыночной экономики… Необходимо зрелое гражданское общество, чтобы художник мог бы с полной ответственностью высказывать идеи и рассчитывать на понимание в обществе. Этого нет. С другой стороны, нет такого драйва, который был в девяностые годы, нет общественного возбуждения. Сегодня не чувствуется никакого ожидания. Есть данность, с которой каждый по-своему пытается справиться.
Михаил Косолапов и не пригодившееся поколение
Совесть поколений. Это я. Это моя главная претензия. Я хочу быть совестью своего поколения. Со временем, к старости. У меня средний рост, средний вес, средние умственные показатели, посредственный талант и средний размер ноги. То есть в этом смысле я типичный представитель своего поколения.
Удивительность нашего поколения в том, что мы — то самое поколение, ради которого Малевич рисовал черный квадрат в свое время, ради которого в сталинских лагерях гноили интеллигенцию. Мы лучшее поколение, ради которого был построен Советский Союз. Много десятилетий пытались воспитать нового человека. Вот я новый человек. По-видимому, мы тот самый проект, ради которого все затевалось. Просто на нас все кончилось.
Когда приходит кризис, везде начинают избавляться от ненужного барахла. А мое поколение — оно как раз им и является. Если оно как-нибудь не устроилось, то оно оказывается в ситуации ненужного барахла при любом кризисе. Мы недовольны окружающим миром, он нас не устраивает.
Что я буду детям своим говорить? «Папа ваш снял рекламу про мыло. Не самый, конечно, плохой ролик. Но про мыло. Или про порошок. Или папа придумал словосочетание, которое прославляет ботинки». Смешно. Наше поколение все-таки на других примерах росло. Я хотел полететь в космос. Девочки хотели быть балеринами. Делом хотели заниматься, а не жвачку прославлять. Поэтому мы, проиграв в главном, можем заниматься чем угодно. Нашему поколению стало все равно. Мы не пригодились. Поколение — сложная штука, которая рассыпается при внимательном рассмотрении. А если обобщить, то оно — лучшее советское поколение и последнее.
Гений—негений — надо обсудить этот вопрос. Я считаю, что гениальность — это суррогатное понятие. И в нашем гениальном мире наиболее редким свойством является нормальность. И ее очень мало сегодня. Я вот удручающее нормальный человек, таких сегодня нет.
Я очень архаичный и академичный человек. У меня и искусство такое. Если я расчленяю какие-то объекты или, наоборот, собираю их из разных элементов, я же это делаю с оглядкой на вполне определенные каноны. Есть люди, которые верят в инновации. Я в них не верю. Инновационность — это ложная идея, порочная, которая ни в искусстве, ни в остальном не ведет нас, в сущности, ни к чему.
Хотел быть милиционером. И мне не хватило денег на трехколесный мотоцикл. И в милицию меня не взяли после армии, потому что я не прошел тест на IQ. Тут мне попалась газета с фотографией Бренера и Кулика. Я подумал, что если такая фигня — искусство, то я тоже так могу. Это было в начале девяностых. И то же самое начал делать. Бегал, какашками кидался — как положено. Делал художественную карьеру.
Мое поколение плевать, конечно, хотело на мое искусство, но оно адресат моих художественных занятий. Хотя большая часть зрителей моего возраста сочтет такое занятие чем-то недостойным и косвенно указывающим на нашу ущербность. И это нормальная позиция.
Старости я не боюсь. Я старым родился. Я на месте, даже если буду медленнее бегать и есть через трубочку. Я и так себя чувствую лет на 80. По мудрости.
Как настоящий эротоман, я вам лучше про женщин расскажу. Черт с ним, с поколением. Мое поколение зациклено на женщинах, поэтому среди нас столько эротоманов, порнократов и маньяков — негодяев.
Лиза Плавинская и поколение старичков
Очень хорошо помню Советский Союз и адски его ненавижу. Не было никакой свободы действия. И какой бы ни была демократия или тот режим, в котором мы живем сейчас, все-таки можно сделать все, что тебе пришло в голову. Это невероятное достижение, которое не сравнится ни с чем плохим, что произошло в результате падения Советского Союза. Наше поколение попало не столько на перелом с советского на российское, сколько с конца двадцатого века на начало двадцать первого. И есть ощущение такого бесхребетного поколения. То есть мы очень много знаем, но сил не хватает. Какое-то очень хрупкое наше поколение. Знаете, как земляника лесная. Маленькая, но очень сладкая.
Люди, рожденные в начале 70−х, определяли себя как последнее советское поколение. Но тут я зашла в клуб «Солянка» в процессе организации какого-то мероприятия. И там молодой человек, на десять лет меня младше, ставил бровки домиков и объяснял мне, что это они — поколение восьмидесятников. Я с изумлением узнала, что последнее советское поколение — это они, рожденные в 80−е.
Я родилась в сфере искусства, потому что я из семьи художников и потомственных искусствоведов. Тоже отучилась на искусствоведа в Московском университете. Случайно оказалась в свое время в школе кураторов у Вити Мизиано в Центре современного искусства на Якиманке. Чему радуюсь всю жизнь, потому что это были уникальные времена и невероятный опыт. Потом, 10 лет проработав арт-критиком, я ужасно поругалась с журналом «Вог» и решила, что арт-критиком больше не буду.
В общем, оказалась я в художниках. Моих западных друзей-галеристов привело это в шок. Мол, так не бывает. Как можно из галеристов уйти в художники. Галеристы — они определяют политику. Я им отвечала: «Нет, вы ничего не понимаете. Художник — это навсегда!» И теперь я существую во всех этих ипостасях. Одновременно я еще и издатель, и продюсер в области искусства, и искусствовед. Время от времени делаю большие выставки как художник. И это очень интересно.
Как-то раз пришел Митя Борисов — это было в кризис 98 года — и говорит: «Давай сделаем галерею Лизы Плавинской». Я ему: «Митя, ты с дуба рухнул. Что-то я себя галеристом не чувствую». — «Нет, у тебя получится». — «Хорошо, давай только моим именем называть не будем». В итоге назвали «Проект ОГИ». И, действительно, была галерея. Сначала малюсенькая, потом появилась новая «Улица ОГИ». Это была серьезная, очень хорошая галерея. Дальше у меня была своя «Галерея Лизы Плавинской». Но как-то так совпало, что и деньги кончились, и я сделала все выставки, которые хотела сделать на тот момент. Самые невероятные эксперименты, которые в голову приходили, мы их на «Арт-Стрелке» осуществили. И галерея естественным образом умерла.
Рассказали мне хорошую историю. Нью-Йорк, пять утра. Клуб, в котором можно писать на столе мелком. Сидят поэт Анжей Захарищев фон Брауш и музыкант Леша Слепак. Они делали диск в это время. Очень много наркотиков и алкоголя. Анжей откидывается на стул и говорит: «Не могу больше. Я — гений!» Мы на этом высказывании много хорошего сделали.
Двухтысячные идут под лозунгом «скучно», но его надо правильно понять. Поколение не художников, а произведений, создавшихся после 2000 года, — это первое поколение, которое не является революционным. Модернизм, очевидно, закончился, ничего нового создать нельзя. Но из того нового, что было создано в XX веке, теперь можно создавать что-то очевидное, не революционное. Я наблюдаю за произведениями, созданными после 2000 года, — это очень красиво, но оно часто кажется глупым, или банальным, или наивным. 90−е годы — это период концептуализма, который правильно может быть определен как неизобразительное искусство. Теперь мы перешли по другую сторону границы. У нас есть искусство, которое мало что обозначает, но зато оно правда изобразительное, оно тяжело вербализируемо. Поэтому искусство после 2000 года — это искусство огромной свободы. Свободы от обязанности создавать что-то новое. Свободы от обязанности делать революцию. Теперь как раз можно насладиться. Но пока я не вижу ни у зрителя, ни у слушателя глубокого понимания, к какой степени свободы нас привело новое тысячелетие.
Старости я не боюсь, потому что мы поколение старичков. Люди, рожденные в конце века, они уже рождаются старыми. С этим ничего не поделаешь.
Стас Шурипа и отсутствующее поколение
Мне кажется, что моего поколения не существует. 90−е годы, эпоха перемен, все новое обрушилось на страну. И как раз те, кому было 20−25 лет, попали под волну всего непонятного и рискованного. Многие просто не выжили. С другой стороны, люди моего возраста хорошо помнят другую планету — Советский Союз. Притом ты 20 лет прожил, в школе воспитывался на той предпосылке, что вокруг тебя истина, так будет всегда. Как сейчас Америка. То, что есть, — это самое лучшее, и делай дальше что хочешь. Раз — и все исчезает. Потом наступает другая жизнь, все ломается. Те, кому было не 20 лет, а больше, им пришлось, наверное, хуже. Они больше были заточены под старое. Все-таки для меня подростковый возраст и юность совпали с перестройкой. И это попало в резонанс. Ты, подросток — страх божий, чистая анархия. И то же самое происходит в реальности. Это абсолютно меняет ориентиры. Кажется, что весь мир сошел с ума, и это нормально. Значит и ты нормальный. Я, наверное, не очень сильно был испорчен советской жизнью. Думаю, что я больше хорошего из нее вынес. Мне не довелось стать профессионалом просоветской жизни. Я тоже был бы художником, но понятно, что было бы со мной тогда. Этого я всего не вкусил. Зато вкусил протест и подростковую фронду.
Мы разные люди. Есть пограничная ситуация с нашим поколением. Мне кажется, что у нас общих идей, стремлений и чаяний нет. Бывает, ты общаешься с человеком, даже не из культурной среды, твоего возраста, и всплывают ранние альбомы «Гражданской обороны», например. Что-то совершенно антикварное. Культурные артефакты 90−х годов. Приятно, мило, но ничего не значит. Есть набор, грубо говоря, явлений тех времен, на которые люди моего возраста могут ссылаться в разговоре. Но общих традиций нет. Во-первых, нечего предавать, не от кого и некому. Да и зачем тебе быть связанным какой-то традицией. Например, в 90−е годы все были психонавтами. Вот это традиция. Хорошо, что ее нет. И передавать ее кому-то я бы тоже не стал. Мы из затерянного мира. И пусть он остается в прошлом. Мы путешествовали, прошли через тот мир, посмотрели всех динозавров, немногие вышли живыми — вот и вся традиция. Меня больше интересуют традиции пейзажной живописи.
Сегодня никто не уверен, что он прав. Люди могут это по-разному показывать или скрывать, но уверенности нет ни у кого. Те, кто младше лет на десять, советскую планету уже не застали. Они мало помнят ее из детских воспоминаний, знают больше из фильмов, а не из опыта жизни. Я помню другие ценности. И главное, саму атмосферу правильности, которой сейчас нет. А тогда казалось, что все идеально. В любом случае если ты тех лет рождения и принадлежишь к этому поколению, так называемому «отсутствующему», то получается, что ты прошел через несколько миров. Ты уже довольно взрослым человеком видел советский мир и его угасание, потом твоя молодость пришлась на перестройку, реформы и эпоху хаоса. И потом десятилетие более-менее стабильности. Дух времени, дух нашей эпохи — он так и проходит. Потому что три совершенно разные реальности. Причем та реальность, которая сейчас, она также отличается от девяностых годов, как девяностые годы от Советского Союза. Они на одинаковом расстоянии друг от друга.
Я, наверное, ни к какой реальности не успеваю приспособиться. Из прошлого не хотел бы, чтобы что-то вернулось. И сегодняшний мир мне кажется скучным и обыденным.
Ну да, я — художник. Другого самоопределения у меня нет. Мне всегда хотелось что-то такое изготавливать, что останавливало бы взгляд и затягивало в себя. Другой мир или окно в другой мир. Не для того чтобы отдохнуть от современности или убежать от нее, а почувствовать в ней что-то, что не проявлено на улице. На улице — автоматическая рутина, которая мешает увидеть что-то еще. А искусство связано с вопросом возможности других миров. Я изображаю то, чего нет.
Как-то само собой все получилось. Всегда этим занимался, с детства. Потом в 90−х годах оказалось, что есть такая деятельность — актуальное искусство. И мне, конечно, захотелось быть ближе. Ходил на выставки, что-то читал, с кем-то знакомился. Тогда казалось, что современное искусство — это самое лучшее и самое интересное. Мне до сих пор так кажется.
Учителей у меня нет. Есть какие-то художники, деятельность которых мне интересна. К ним я отношусь с уважением. Просто я начинал работать в каком-то хаосе, и там не было ни учителей, ничего. Я не знаю, сейчас, наверное, они уже появились. Я и сам кого-то учу. Но это очень странно чувствовать себя учителем. Особые люди для этого нужны. Вообще, это странные отношения «ученик—учитель». Я, наверное, не умею быть учеником.
Лучшие советы, которые я помню: «Никогда не сдаваться! Всегда выполнять все до конца! Знать и верить в то, что ты делаешь!»
Я много всего боюсь, как и все люди. Но самое страшное — это безрезультатность. Когда ничего не остается, полное отсутствие. Когда ты идешь и следов не оставляешь, и в зеркале не отражаешься.
Дарья Гладышева (опубликовано на Infox.ru)